Дождь

…— Мама на скорой работала, вот у неё там рассказов тебе на целую книгу! Мам, расскажи!

— Чего?

— Ну как ты на скорой ездила!
— Так чего, я уж не помню теперь…

Маленькая бабушка улыбается виновато, разводит руками, но дочка не сдаётся.
— Ну как у тебя парень через забор лез…

— А, это… Ну лез… Перелезал он через железную эту, ограду… пропорол себе… Крюк у него вошел и вышел… Торопился видно очень куда-то… Перелазил через забор. Ну забор такой… — бабушка начинает говорить быстрее, видно вспоминает, — …это завод, агрегатный завод. Там не проволока колючая, это арматура. Сделана: вот тут вот кирпичи, тут столбы такие кирпичные, — она показывает перед собой, и видно хорошо помнит, как был устроен этот забор. — а между ними вот эти вот штыри, которые вот так наверху заточены и загнуты. Он хотел прыгнуть и… И вот…

Бабушка затихает, но дочка не даёт ей остановиться:

— И чего, снимали вы его с крюка?

— Нет, спиливали, вместе со штырем его везли. А потом, мы же когда на скорой помощи работаешь, привозишь в больницу, потом идет сличение диагнозов. Я диагноз поставила сразу… У  меня было сто процентов всегда… А если бы я сказала: «Ребята, пойдите, помогите, давайте, стащим его», ну я бы что, выдернула с кишками, со всем на свете, он бы не выжил, а так спасли парня, проникающее ранение просто…

Она замолкает, я, затаив дыхание, жду продолжения, и кажется, что воспоминания уже захватили её:

— У наркоманов была… Тоже страшно… Тоже страшно. Зашла, а он дверь закрыл, у него тут в углу шприцы валяются. Говорит: «Коли мне!» А мы же, — она понижает голос, поясняя видно для меня,  — мы же ходили раньше со всеми наркотиками, всё сразу с собой. Я одна поднималась.  Сейчас бригады в три человека. Сейчас они и кардиограмму и всё на свете, а тогда — соображай сама, что хочешь. Я была фельдшер первой категории, одна ездила. Соображай сама, что хочешь. И вот он, закрыл дверь, встал. А ехала, еще была скорая помощь «Победа». Она как Волга что ль. В такой мы ездили. И я его везла в такой машине рядышком.

— Куда везли? — не пойму я.
— А я договорилась с ним. Договорилась. Обманула, сказала, что у нас сейчас нету наркотиков. «Поедем в больницу. Я попрошу их и тебе сделают.» Ну мне лишь бы куда-нибудь было… В больницу отвезла. В наркологию, там сдала, там его скрутили, чего-то сделали… А как я? Ну я попробуй позвать… Да у меня и не было никакого телефона! Где его… Кому позвоню? Или приезжала,  — продолжает она, вдруг безо всякой паузы, рассказывая уже другой случай, — там с сердцем к одному. Вот то, что сильно запомнилось. Молодой, невозможный. Это… У нас там далеко… ТЭЦ у нас там есть… Ну там всё у них этсамое… На ТЭЦ район… И там дома старинные какие-то навроде черных какие-то… Ну пришла. В подъезде света нет, ничего. Говорю, Мить, проводи меня. Шофёру. Проводи меня. Он: «Щас!» Он такой, деревенский, хороший мужик. Вот. До двери проводил меня. Дверь приоткрыта. Захожу. Такой приглушенный такой свет. Тёмненький такой свет. Лежит молодой-молодой парень. Лежит. Ну всё, думала умер. Наклоняюсь к нему. А он в одних трусиках… 


Она замолкает, как будто досказав этот эпизод, но я не понимаю:

— И что, — говорю, — умер?

— Да прям, умер. — с укоризной качает она головой. — «Плохо с сердцем», — говорит. А ему женщина нужна была просто. Он уже ко мне руки… Уж я еле отговорилась…

Она машет рукой, обрывая рассказ, и снова продолжает, словно выныривая на поверхность воспоминаний.

— А в тюрьму меня вызвали, там перерезали друг друга… Там камера… Дело в том, что я например никогда не ожидала… Ну что мы по тюрьмам ходим? Прохожу я, эти стоят там, постовые. И всё. Зашли. Открыл камеру и меня туда сунул, а сам не зашел. И закрыл. А они там. Шесть или семь человек. Страшные… И сам не зашел. Я даже растерялась, не знаю за кого… Потому что из одного кровь течет, из другого, третьего… Что и как… Ну вот. Смотрю, везти надо в больницу. Зашивать. Посадила их в скорую и ещё двоих… Их зашить тоже немножко. Что я там в камере, окажу, какую помощь? Подай, говорю, там мужчине, подай ножницы, отрезать там надо. Вот он бы ножницами сунул мне в глаза и всё… а ему чего, ему всё равно помирать: там одни уркаганы сидели… Поехали. Один туда сел, в кабину, а я с двумя сзади в этот… И энтот не сел с ними, который сопровождается. Сел один в кабинку. Приехали в железнодорожную больницу… Там их зашивали…

— А про роды, про роды расскажи, мам! — требует продолжения, словно читая мои мысли, дочь.

— Ой, меня везде преследовали эти роды. — Охотно откликается она. — Вот у нас там река Сосна, ты проезжал. Забрала я по скорой роженицу, говорю: «Что ж ты дотянула-то в роддом везти?» А… не там… это в другом месте… Ну короче. Забрала её. Стали проезжать под мостом и там машины скопились. Машины скопились. А половодка была. Половодка. Не пропускают: не могут разъехаться, чтобы скорую хотя бы пропустить. Этот… Шофер-то был шпановатый у нас… и матом крыл и всё на свете. А она у меня начала рожать в машине! Ну ничего нету с собой. Тряпок хотя бы! Ничего нет. С себя халат. Разделась, с себя… Замотала в это самое… ребёнка-то этого замотала в шарф или что у меня… платок по-моему был какой-то… — она трёт переносицу вспоминая, — Не… В платок мотала в другой раз… Там знаешь кто рожал… вся горбатая женщина. И тут горб и там горб. В деревне… Это  когда я из этого самого… из училища только. А тут вот эта вот горбатая. Рожает. Горбатая. Мужик-то вёз нас на санях. Зимой было. На санях. И это наверное кило́метров восемнадцать-двадцать… Она там корячится, начала рожать. Там. На санях. Едем мы с ней, она «Ох-ах-ох» Тужится, всё! Это… там мальчик. Родила, положила эту… На мне пуховый платок был. Ну я приняла, говорю мужику «Теперь гони!» Довезла, передаю, вывалила из платка. От него пар валит!!! Мороз кругом… Вот что мне запомнилось. Пар! И запомнилось, что пупок хорошо завязан. Меня там похвалили… 

Снова взгляд её туманится, я думаю, что она прервется, но нет, почти сразу она продолжает, словно желая высказать давно рвущиеся наружу истории:
— Другой раз тоже забирала роженицу, с одного этажа спустила, а она всё уже… ну чего, постучали в первую попавшуюся дверь, чтоб простыни чё-то куда-то… Так на лестничной клетке приняла девочку. Потом в машину и… — она вдруг обрывает себя и оживляется, обращаясь к дочке, — потом, вот сколько времени прошло, потом эта женщина ко мне подошла: «Здрасьте!» А я не узнала, потом она говорит ««Внучка» ваша в медицинском техникуме учится». Я говорю «Господи!» Она значит закончила медицинский техникум, она медсестра. На медсестринском. Метр восемьдесят она! Я с ногу с её! С ногу!  Потом значит моя «внучка» стала работать в нашей поликлинике. Во второй поликлинике. Ну прихожу я к ней: уколы делает прекрасно! Прекрасно. Мне всегда не попадают в вену, а она мне уколола и взяла это самое, я потом только к ней ходила…

— Мам, ты расскажи, как ты из училища только приехала! Про тех, которые молитвы читали!

— Да это я не помню уж… Это ж сколько лет…— пытается протестовать бабушка, но тут же подхватывает, — Как послали меня под Орёл, я училище только что закончила… Это пятьдесят, где-то, второй год… Там женщина. Разродиться она не могла. И там уже монашки читают уже молитву чуть ли не. А этот дед, который отец, ну мужик… Дед-отец, кто там, не знаю, он за фельдшерицей всё-таки поехал. Он меня везет. Мне семнадцать, я — две косички тощие, метр тридцать росту, с тех пор не выросла… Он везет, говорит: «Кого везу? Ребенка! Что она понимает!» Ну пришла. Бабки там уже повитухи, уже всё… А там асфексия белая… ну пуповиной обмотан ребенок. Уже не синяя, белая… Это плохо совсем. Я подлезла, вытащила петлю с этой, с шеи, роды приняла… А ребёнок не кричит… И ничего… Я им: «Давайте мне скорее воды!» И я его как того поросёнка: в холодную воду, в горячую, в холодную, в горячую… Так они еще воду не хотели тащить мне! Читают «Отче наш», хоть ты чего им… А я никаких отчей тогда не знала и ничего не признавала… Ну откачала… Мне мужик потом этот всё надавал — она смеётся, — всё надавал! И масло, и яйца, и молока налил! И на санях… Посадил, отвёз, и там всей деревне рассказал…

— Мам, а у тебя тогда было чувство, что ты всё правильно сделала, что молодец?

— Не-а. Тогда страшно только было… У меня только было, знаешь когда «молодец»… Это у меня случай… Когда уже меня перевели… Я же поехала заведующей медпунктом. Они не имели права меня ставить до восемнадцати хотя бы лет, но не было ж никого. Вот меня привез в этот… в посёлок, как его… В  медпункт заведующей. Там санитарка у меня. Санитарка. И вот я заведующей приехала туда. А там работал фельдшером старый уже мужик. Ну что он скажет? «Не понимает! Она ничего не понимает!» И вот. И это страшное дело было. Страшное дело. Я и действительно ничего не понимала. Но у меня хотя бы теория была. Даже зрительная память. Даже всё, что я помню сразу. У меня всё это… И вот там вызывают на роды. На роды. Приехала. Всё, родила. Послед никак не выходит. Что делать? Я как эта… Как всё взяла, вспомнила всё сразу… Мужик светил мне лампою. Светил лампою, стоял. Лампой… — она смеётся, вспоминая, — Залезла, всё… Ручки маленькие у меня… И вот так: раз! — отсоединилось всё, и я вытащила. Но сколько мне это тогда стоило… Вот когда я пережила… И прям на второй, на третий день написала учительнице своей, через которую я не получила красный диплом. Одна четверка у меня. Именно по акушерству! Я написала ей письмо. Всё написала, как что. Мы потом встречались, торт «Киевский» я ей привозила… Вот тогда я пережила. Вот это мне было страшно, ужас… страшно…

Она переводит дух, я стараюсь дышать ровно и глубоко, чтоб предательски, знаю, заблестевшие глаза, не подвели меня окончательно. «Какая жизнь, — только и думаю, — какая жизнь…»

А старенькая бабушка вдруг оживляется:

— А Юрку как рожала сама? — она делает паузу и показывая на дочку поясняет, — Ей четыре с половиной, я её отправила. Сказала «Пойди к тёте там такой-то, скажи: «У мамы живот болит». Там дома́ у нас были, дом от дома и-то далеко… далековато… Она пошла играть. Подружка у неё там была. Она пришла и села играть, заигралась. А это… А я одна осталась… Беспросветное отчаяние какое-то было… Я её отправила. Тоже… четыре с половиной года, отправила одну чёрт-те куда! У меня спазмы… А мужа нет, никого нет: он уехал, сказал: «Не волнуйся, я на связи!». Каргашинова оставил тебе. Солдата. Солдат в роте, телефон у него. Я звоню этому Каргашинову. Говорю: «У меня схватки начались.» Он говорит: «Ну и что? Я тут один.» Ну солдат, чего с него… А все где-то там на сборах. А эта маленькая приходит к соседке. Ну пришла, играет. Пока та сообразила, пока спросила: «А где мама?». «А мама сказала, что у неё сильно живот болит». Та побежала. А в это время другая соседка зашла за нитками. Зашла. А там изба там у нас. Там изба с печкой. Заходит за нитками, а тут роды вовсю! Вот это всё лежит… Вместо того, чтоб чё-то как-то помочь, она вылетает и вот её потом все они смеются — с открытым ртом бежит по этой дороге и кричит: «Аааааа, Нинка там рожает». Так над ней потом ржали… И тапки в разные стороны… А я когда родила, уже пупок завязала, не помню как, не соображаю ничего… Она прибежала обратно, наклонилась и говорит: «Мальчик родился». Тут она заплакала на меня… А мне показалось дождь… Дождь идёт… 

PS Наличники эти и домик этот прекрасный — из Ельца Липецкой области.

Символы и завитушки…

— Мил-человек, ты что это всё окна снимаешь? Всё рисунки эти?

Женщина, торопливо повязывая платок, выходит из дома напротив, на котором нет никакой резьбы, и который — один из немногих в этом переулке — я фотографировать не стал. Спускается с крыльца и торопливо, как-то нервно, направляется прямиком ко мне. Я стараюсь улыбаться самой своей широкой улыбкой, какая только есть в арсенале:

— Их. — утвердительно киваю. — Здравствуйте!
— Ты сними их, сними, — она подходит довольно близко, я замечаю, как нервически, быстро и дёргано, перебирает она сухими пальцами, будто перетирает ими что-то невидимое, — снимай окна Лёшки этого. У их знаки, всё что ни есть, всё бесовские. Я знаю, я тебе скажу. Они тут неруси, нехристи живут, вот так! У меня вон нет ничего, посмотри, посмотри! — Она говорит это «посмотри», но никак не подкрепляет его жестами, я, тем не менее, бросаю взгляд на её дом и утверждаюсь в мысли, что говорит она именно о резьбе, потому что это единственное, чем отличается её дом от прочих. — Ничего нет у меня, нет ничего, ничего нет! — Женщина повторяется и тараторит, будто читает по написанному, не вникая, я едва поспеваю за ней. — Потому что Господь, отец наш, всё прозрачным делает, вот так. Ему это всё не надо. А что непонятно, всё от чорта этого проклятого, всё. — И добавляет некстати, бормоча уже себе под нос — Прости, Господи, душу грешную…
— А где знаки-то, какие вы имеете в виду? — Пытаюсь я уточнить.
— Везде, милок, везде. Куда ни глянь, кругом… (она оглядывается) Вон у них на окнах… ты окна снимаешь? Окна снимаешь. Я смотрю, идёт окна снимаешь. Ну всё, — поняла, — узнают наконец, что у нерусей этих, чортовы их знаки на окнах! Их Семён тоже ещё вырезал, Семён. Напиши, напиши в газету себе: я на Покров шла к ему, говорю: — сукин ты сын, — говорю, — ты бесовы символы вырезаешь, а зачем?! Он гнал меня оглоблей на улицу, сукин кот. Напиши. Так и напиши: «Оглоблей гнал, но я не причём!» Я ему больше не мать, отреклася я от него. Не мать я, — говорю, — тебе, не мать я тебе больше. Тьфу!
— А Семён — сын ваш что ли? — я хочу добавить «был», но не успеваю.
— Нет боле сына у мени, — она широко разводят руками, — был, да сплыл, ничей он теперя сын. Такого гада ещё… Да чтоб он дышал, Господь, отец наш, — она поднимает глаза и быстро крестится, — сына отдал! А он, гнида, режет эти всё свои финтифлюшки чортовы!

Я пытаюсь сообразить на какой дом показывала эта женщина, когда говорила про Семёна — узнать, что ж он такого режет — но не соображу. Ладно, думаю, зайдём с другой стороны.

— А он наличники вырезает? Это его работа, да? — смотрю на них пристальнее: наличники, как наличники. Не старые ещё. Узор этот, причём, повсюду встречается, я их собственно поэтому и снял: встречал их собратьев от Нерчинска до Весьегонска: они в качестве образца были в какой-то советской книжки, вот и распространились повсеместно.

— Я так и сказала батюшке. Что делать-то мне, что делать, повадился диавол бесовы узоры резать, Семён мой. Ну он у нас… Вы были в нашем приходе? — я качаю головой отрицательно. — Надо, надо, обязательно! Там благодать-то какая! Вы сходите, сходите! Я потому что сказала батюшке: «Отец родной, что делать мне?». Он у нас хороший человек, вы сходите обязательно. Мне батюшка говорит: «Господь, значит, путь яму укажет, молись за сына, за двоих, за себя молись и за него». Я молилась, столько слёз пролила, всё просила, чтоб у его только руки отсохли, чтоб только, значить, перестал он. Плакала, жалко же, всё свой… А что делать? Прости Господи, душу мою…

Она делает паузу, чтобы только набрать воздуха и продолжить, но я успеваю вставить вопрос:

— А он сейчас ещё вырезает?

Женщина берёт меня за рукав, и заглядывая в глаза продолжает, пока я медленно высвобождаюсь:
— Господь, отец наш, спас от греха. Всё. Как сказано: «Господь не оставит просящего…» Спас отец мой, как просила я. Всё. Как отреклася я, значить, у его дом так и сгорел. И все они там поугорели: и он, и жена эта и детки их, гадов. А потому что супротив Господа нашего пошел он, нельзя, так нельзя…

Она что-то ещё тараторит, про нехристей, про машины, которые повадились копать святую Русь, про приход, куда надо непременно зайти, но я уже почти не слушаю: мне как-то вдруг сильно захотелось уйти отсюда подальше, желательно ещё и сразу душ принять. Тут, очень кстати, звонит телефон — жена, как чувствует! И я, пользуясь предлогом, отвечаю, киваю этой женщине как бы прощаясь, и иду прочь из переулка. Через пару домов замечаю ещё один интересный дом, поднимаю камеру, чтобы снять и в этот момент слышу свист и резкий удар в шею! Сразу жжётся, и что-то песком сыплется вниз по по плечу, по руке… за полсекунды адреналин в кровь, пульс зашкаливает, хлопка не было, значит не выстрел — камень, рукой шею — чисто, саднит только, наверное ссохшийся комок земли — успеваю подумать, инстинктивно пригибаюсь, поворачиваясь боком к той стороне, прикрывая голову и пытаясь понять откуда камень, пытаясь разглядеть, что в окнах, пытаясь догнать «она — не она?», пытаясь что-то отвечать в трубку, пытаясь сообразить «Как глупо! Какого ж чёрта, что выйти сказать нельзя?!»… чувствую, что разбившийся в шею комок остался у меня в руках, понимаю, что второй вроде бы следом не летит, опускаю глаза… как вдруг серое нечто, ссыпавшееся после удара, словно оживает в моих руках, испуганно раскрываю ладонь — на землю падает и не долетает… воробей… Раправляет крылья, делает кульбит и неровно, но всё быстрее и быстрее удирает от меня набирая высоту…

Тьфу, дурак, напугал! — смеюсь я. Договариваю, кладу трубку. Вздыхаю полной грудью, оглядываюсь.

Солнце греет. Птицы поют. Вдали проезжает машина. Мужики, негромко переговариваясь, крышу перекрывают. Всё хорошо…


PS На то, чтоб забронировать футболки с наличниками, осталось три дня, если вы ещё не успели, то самое время: http://planeta.ru/campaigns/okno2018 :)
#ВПоискахНаличников #Елец #ЛипецкаяОбласть #ДеревянноеЗодчество #РусскаяАрхитектура #РезьбаПоДереву

Ельца резьба кружевная

После вчерашней бурной дискуссии даже как-то странно просто рассказывать вам о детальках этого елецкого наличника)

Но я очень рад, что этот разговор состоялся, что в него было вовлечено столько людей. Потому что… знаете, лет пятнадцать назад мне попался хороший пример из тренинга «работа с возражениями».

Там была такая ситуационная вилка: заходит человек в магазин и крутит в руках шарфик, он ему нравится и покупатель задаёт вопрос о цене. Продавец отвечает «пятьсот три тысячи рублей». Тогда покупатель

А) аккуратно кладёт шарф и выходит;

Б) задаёт вопрос о причинах.

И вот тут важное: если человек ушёл, то ему всё равно, что это за шарф и почему столь велика цена. А если спросил — то (вне зависимости от своей покупательской способности) показал, что ему непонятно, интересно, удивительно… то есть ему, так или иначе, небезразлична эта вещь.

Очень было бы печально, если б ответом на вчерашнее сообщение стало индифферентное «ну что ж поделаешь». Делаю вывод, что надежда есть.

И спасибо вам друзья, что вы такие.

PS Наличник этот в центре Ельца, на Доме елецкого кружева. Достоверно не знаю, но судя по тому, что он совсем не похож на все прочие, что я успел заметить в городе, он авторский и, вероятно, годов 60-70-х двадцатого века.

#nalichniki #наличники #деревянноезодчество #резьбаподереву #елец #деталирезьбы

СохранитьСохранить

По порядку становись: Козельск, Тамбов, Казань, Елец…

Я люблю всё упорядочивать.

В детстве, родители рассказывали, лежал глядя на потолок несколько часов, считая «пистолеты» — угловые досочки, из которых состояло потолочное покрытие. Кто-то может скажет — странно для ребенка, а я думаю, как там они вообще раньше-то непосчитанные были?

С наличниками вот тоже заморочился.
В жизни-то как — существуют себе Елец, Козельск и, скажем, Тамбов с Казанью. И какой в них порядок? Разве что по алфавиту их расположить. Но этого мало, поэтому по резьбе Казань у меня лучше Тамбова, но проигрывает Ельцу, а Козельск — среди названных — проигрывает всем (хотя есть и те, кто в этом смысле проигрывает даже Козельску, хотя это вообще довольно непросто)

В каменной архитектуре — свой рейтинг: тут Казань, впереди, но Елец несомненно второй и отрыв не так уж велик (просто Казань больше). Зато в Козельске лучше дороги, а в Тамбове люди душевные: я там за одну поездку в трёх гостях побывал! Правда в Ельце-то я искал наличники минут двадцать, но и за них успел перекинуться парой слов с одной тётушкой: она оказалась на удивление осведомленной — сходу назвала самые интересные деревянные улицы и очень сокрушалась, что в этот приезд я их не сфотографирую.

Вот думаю, если сделать большую многомерную табличку и всё по порядку в ней расставить, то наконец-то будет можно передохнуть. А пока — нет-нет. Столько ещё хаоса в мире, что хоть прям спать не ложись до Нового Года.

PS Вот на фото — #Елец. Который лучше и в который я конечно вернусь за подробностями.

#Липецкаяобласть #наличники #деревянноезодчество #резьбаподереву #nalichniki #русскаяархитектура